№ 49-2013-3 |
Шаляпин. Встречи и совместная жизнь _________
В моих воспоминаниях о Ф.И. Шаляпине я лишь вскользь касаюсь его художественного творчества. Я хотел только рассказать о моих встречах с Ф.И. Шаляпиным в течение многих лет – воссоздать его живой образ таким, каким он являлся мне…
На открытие Всероссийской выставки в Нижнем Новгороде приехало из Петербурга много знати, министры – Витте и другие, деятели финансов и промышленных отделов, вице-президент Академии художеств граф И.И. Толстой, профессора Академии. <…>
<…> Выйдя за ограду выставки, мы с Шаляпиным сели на извозчика. Дорогой он, смеясь, говорил:
– Эх, хорошо! Смотрите, улица-то вся из трактиров! Люблю я эти трактиры!
Правда, веселая была улица. Деревянные дома в разноцветных вывесках, во флагах. Пестрая толпа народа. Ломовые, везущие мешки с овсом, хлебом. Товары. Блестящие сбруи лошадей, разносчики с рыбой, баранками, пряниками. Пестрые, цветные платки женщин. А вдали – Волга. И за ней, громоздясь в гору, город Нижний Новгород. Горят купола церквей. На Волге – пароходы, барки… Какая бодрость и сила!
– Стой! – крикнул вдруг Шаляпин извозчику.
Он позвал разносчика. Тот подошел к нам и поднял с лотка ватную покрышку. Там лежали горячие пирожки.
– Вот попробуй-ка, – сказал мне на «ты» Шаляпин. – У нас в Казани такие же.
Пироги были с рыбой и визигой. Шаляпин их ел один за другим.
– У нас-то, брат, на Волге жрать умеют! У бурлаков я ел стерляжью уху в два навара. Ты не ел?
– Нет, не ел, – ответил я.
– Так вот, Витте и все, которые с ним, в орденах, в лентах, такой, брат, ухи не едали! Хорошо здесь. Зайдем в трактир – съедим уху. А потом я спать поеду. Ведь я сегодня «Жизнь за царя» пою.
В трактире мы сели за стол у окна.
– Посмотри на мою Волгу, – говорил Шаляпин, показывая в окно. – Люблю Волгу. Народ другой на Волге. Не сквалыжники. Везде как-то жизнь для денег, а на Волге деньги для жизни.
Было явно: этому высокому размашистому юноше радостно – есть уху с калачом и вольно сидеть в трактире…
Там я его и оставил…
Когда я приехал к Мамонтову, тот обеспокоился, что Шаляпина нет со мной.
– Знаете, ведь он сегодня поет! Театр будет полон… Поедем к нему…
Однако в гостинице, где жил Шаляпин, мы его не застали. Нам сказали, что он поехал с барышнями кататься по Волге…
* * *
<…> В характере Шаляпина произошла некоторая перемена. По утрам, просыпаясь поздно, он долго оставался в постели. Перед ним лежали все выходящие газеты, и первое, что он читал, была театральная хроника, к которой он всегда относился с большим раздражением.
– Когда ругают, – говорил он, – то неверно, а когда хвалят, то тоже неверно, потому что ничего не понимают. <…> Вообще у нас критика бутербродная…
* * *
Шаляпин был ко всем и ко всему придирчив.
Однажды, на генеральной репетиции «Хованщины» Мусоргского, которую он режиссировал, Шаляпин, выйдя в сцене «Стрелецкое гнездо», сказал:
– Где Коровин?
Театр был полон посторонних – родственников и знакомых артистов.
Я вышел из средних рядов партера и подошел к оркестру. Обратившись ко мне, Шаляпин сказал:
– Константин Алексеевич. Я понимаю, что вы не читали историю Петра, но вы должны были прочесть хотя бы либретто. Что же вы сделали день, когда на сцене должна быть ночь? Тут же говорится: «Спит стрелецкое гнездо».
– Федор Иванович, – ответил я, – конечно, я не могу похвастаться столь глубоким знанием истории Петра, как вы, но все же должен вам сказать, что это день и не иначе. Хотя и «спит стрелецкое гнездо». И это ясно должен знать тот, кто знает «Хованщину».
В это время из-за кулис выбежал режиссер Мельников. В руках у него был клавир. Он показал его Шаляпину и сказал:
– Здесь написано: «Полдень».
Шаляпин никогда не мог забыть мне этого.
* * *
<…> Шаляпин был озабочен материальным благополучием, а Мамонтов говорил, что он требует такой оплаты, какой Частный театр дать не может. Нет таких сборов.
Из-за денежных расчетов между Шаляпиным и Мамонтовым происходили частые недоразумения.
– Есть богатые люди, почему же я не могу быть богатым человеком? – говорил Шаляпин. – Надо сделать театр на десять тысяч человек, и тогда места будут дешевле.
Мамонтов был совершенно с ним согласен, но построить такого театра не мог.
Постоянная забота о деньгах, получениях, принимала у Шаляпина болезненный характер. Как-то случалось так, что он никогда не имел при себе денег – всегда три рубля и мелочь. За завтраком ли, в поезде с друзьями, он растерянно говорил:
– У меня же с собой только три рубля…
Это было всегда забавно…
* * *
Летом Шаляпин гостил где-нибудь у богатых людей или у друзей. И более всего у меня.
Когда мы приезжали ко мне в деревню на охоту или рыбную ловлю, мужички приходили поздравить нас с приездом. Им надо было дать на водку, на четверть, и я давал рубль двадцать копеек.
Шаляпин возмущался и ругательски меня ругал.
– Я же здесь хочу построить дом, а ты развращаешь народ! Здесь жить будет нельзя из-за тебя.
– Федя, да ведь это же охотничий обычай. Мы настреляли тетеревов в их лесу сколько, а ты сердишься, что я даю им на чай. Ведь это их лес, их тетерева.
Серов, мигая, говорил:
– Ну, довольно, надоело.
И Шаляпин умолкал.
Антрепренерша из Баку
Шаляпин любил ссориться, издеваться над людьми, завидовал богатству, – страсти стихийно владели его послушной душой. Он часто мне говорил, что в молодости своей никогда не испытал доброго к себе внимания, – его всегда ругали, понукали.
– Трудно давался мне пятачок. Волга, бродяжные ночлеги, трактирщики, крючники, работа у пароходных пристаней, голодная жизнь… Я получаю теперь очень много денег, но когда у меня хотят взять рубль или двугривенный – мне жалко. Это какие-то мои деньги. Я ведь в них, в грошах, прожил свою юность. Помню, как одна антрепренерша в Баку не хотела мне заплатить – я был еще на выходах, – и я поругался с ней. Она кричала: «В шею его! Гоните эту сволочь! Чтоб духу его здесь не было!» На меня бросились ее служащие, прихвостни. Вышла драка. Меня здорово помяли. И я ушел пешком в Тифлис. А через десять лет мне сказали, что какая-то пожилая женщина хочет меня видеть: «Скажите ему, что он у меня пел в Баку и что я хочу его повидать». Я вспомнил ее и крикнул: « Гоните в шею эту сволочь!» И ее выгнали из передней.
– Ты мог бы поступить и по-другому, – сказал я.
– Брось, я не люблю прощать. Пускай и она знает. Так лучше. А то бы считала меня дураком. Ты не знаешь, что такое антрепренер. А ты думаешь, даже Мамонтов или Дягилев, если бы я дался, не стали бы меня эксплуатировать? Брось, я, брат, знаю. Понял…
Деньги
Сколько ни вспоминаю Федора Шаляпина в его прежней жизни, когда он часто гащивал у меня в деревне и в Крыму, в Гурзуфе, не проходило дня, чтобы не было какой-либо вспышки. В особенности, когда вопрос касался искусства и… денег.
Когда кто-нибудь упомянет о каком-нибудь артисте, Шаляпин сначала молча слушает, а потом его вдруг прорвет:
– Вот вы говорите «хороший голос», но он же идиот, он же не понимает, что он поет. И даже объяснить не может, кого изображает.
И начинается… Из-за денег та же история. С шоферами, с извозчиками, в ресторане… Ему всегда казалось, что с него берут лишнее.
В магазине Шанкс на Кузнецком мосту он увидел как-то в окне палку. Палка понравилась. Шаляпин зашел в магазин. Приказчик, узнав его, с поклоном подал ему палку.
Шаляпин долго ее примерял, осматривал, ходил по магазину.
– А ручка эта металлическая?
– Серебряная.
– Что же стоит эта палка?
– Пятьдесят рублей. Что же для вас-то, Федор Иванович, пятьдесят рублей, – имел неосторожность сказать приказчик.
– То есть, что это значит – для вас? Что я, на улице, что ли, деньги нахожу?..
И пошло…
Собрались приказчики, пришел заведующий.
– Как он смеет мне говорить «для вас»…
И Шаляпин в гневе ушел из магазина, не купив палку…
Шаляпин и Серов
Часто достаточно было пустяка, чтобы Шаляпин пришел в неистовый гнев, и эта его раздражительность с годами все возрастала. С Врубелем он поссорился давно и навсегда. Да и с Серовым.
Узнав однажды, что у меня будет Шаляпин, Серов не поехал ко мне в деревню. Меня это удивило. И каждый раз, когда впоследствии я приглашал его к себе одновременно с Шаляпиным, отмалчивался и не приезжал.
Я спросил как-то Серова:
– Почему ты избегаешь Шаляпина?
Он хмуро ответил:
– Нет. Довольно с меня.
И до самой смерти не виделся больше с Шаляпиным.
Раз Шаляпин спросил меня:
– Не понимаю, за что Антон на меня обиделся?
– Ну, что вам друзья, Федор Иванович, – ответил я. – «Было бы вино… да вот и оно!» Как ты сам говоришь в роли Варлаама.
В сущности, когда кто-нибудь нужен был – Серов ли, Васнецов, – то он был «Антоша дорогой» либо «дорогой Виктор Михалыч». А когда нужды не было, слава и разгулы с услужливыми людьми заполняли ему жизнь…
Странные люди окружали Шаляпина. Он мог над ними вдоволь издеваться, и из этих людей образовывалась его свита, с которой он расправлялся круто.
Шаляпин сказал, – и плохо бывало тому, кто не соглашался с каким-либо его мнением. Отрицая самовластие, он сам был одержим самовластием.
Когда он обедал дома, что случалось довольно редко, то семья его молчала за обедом, как набрав в рот воды.
* * *
Однажды в Париже, когда Шаляпин еще не был болен, за обедом в его доме его старший сын Борис, после того как мы говорили с Шаляпиным о Мазини, спросил отца:
– А что, папа, Мазини был хороший певец?
Шаляпин, посмотрев на сына, сказал:
– Да Мазини не был певец, это вот я, ваш отец, – певец, а Мазини был серафим от бога.
Вот как Шаляпин умел ценить настоящее искусство.
1905 год
Наступил 1905 год.
Была всеобщая забастовка.
В ресторане «Метрополь» в Москве Шаляпин пел «Дубинушку». Появились красные знамена. Улицы были не освещены, электричество не горело. Все сидели по домам. Никто ничего не делал, и никто не знал, что будет.
Утром ко мне пришел Шаляпин, обеспокоенный. Разделся в передней, вошел ко мне в спальню, посмотрел на дверь соседней комнаты, затворил ее и, подойдя ко мне близко, сказал шепотом:
– Ты знаешь ли, меня хотят убить.
Я удивленно спросил:
– Кто тебя хочет убить? Что ты говоришь? За что?
– А черт их знает. За «Дубинушку», должно быть.
– Постой, но ведь ее всегда все студенты пели. Я помню с пятнадцати лет. То ли еще пели!
– Ну вот, поедем сейчас ко мне. Я тебе покажу кое-что.
Дорогой, на извозчике, Шаляпин говорил:
– Понимаешь, у меня фигура такая, все же меня узнают. Загримироваться, что ли?
– Ты не бойся.
– Как не бойся? Есть же сумасшедшие. Кого хочешь убьют.
Когда приехали, Шаляпин позвал меня в кабинет и показал на большой письменный стол. На столе лежали две большие кучи писем.
– Прочти.
Я вынул одно письмо и прочел. Там была грубая ругань, письмо кончалось угрозой: «Если ты будешь петь “Жизнь за царя”, тебе не жить».
– А возьми-ка отсюда, – показал он на другую кучу.
Я взял письмо. Тоже безобразная ругань: «Если вы не будете петь, Шаляпин, “Жизнь за царя”, то будете убиты».
– Вот видишь, – сказал Шаляпин, – как же мне быть? Я же певец. Это же Глинка! В чем дело? Знаешь ли что? Я уезжаю!
– Куда?
– За границу. Беда – денег нельзя взять. Поезда не ходят… Поедем на лошадях в деревню.
– Простудишься, осень. Ехать далеко. Да и не надо. В Библии сказано: «Не беги из осажденного города».
– Ну да, но что делается! Горький сидит дома и, понимаешь ли, забаррикадировался. Насилу к нему добился. Он говорит: «Революция начинается. Ты не выходи, а если что – прячься в подвал или погреб». Хороша жизнь. Какие-то вчера подходили к воротам.
– Поедем ко мне, Федя. У нас там, на Мясницкой, тихо. А то возьмем ружья и пойдем в Мытищи на охоту. Я «бурмистра» возьму. Он зайцев хорошо гоняет.
И Шаляпин переехал ко мне…
* * *
Я поехал лечиться в Виши, и Шаляпин, узнав, что я там, тоже приехал в Виши. <…>
<…> Однажды ко мне в комнату забрался сверчок, да такой голосистый, что я не знал, как от него избавиться. Неизвестно было, где он стрекочет. Не давал спать. Я жаловался Шаляпину. Тот долго слушал сверчка и сказал:
– Вот, он тут, в углу. – Шаляпин показал на пол. – Давай воду.
Шаляпин взял графин и стал поливать пол.
Но сверчок не унимался.
Тогда Шаляпин решил, что ошибся, взял с умывальника кувшин и стал поливать пол в другом месте.
Сверчок как ни в чем не бывало продолжал петь.
– Что такое! – изумился Федор Иванович и поднял глаза к потолку. – Слышишь? Ведь он на потолке!
– Ну, брось, Федя, – сказал я.
– Нет, постой, я его найду…
Я ушел пить воду.
Когда я вернулся и вошел в комнату, то увидел, что Шаляпин мирно спит на моей постели, а сверчок сидит на его согнутом колене и стрекочет.
Я поймал сверчка в платок. Это был небольшой серый кузнечик. Шаляпин попросил, чтобы я отдал сверчка ему.
– Я его возьму к себе в Россию. Я люблю, когда кричит сверчок. Пущу его на печку или в баню. У нас нет таких голосистых.
Шаляпин взял коробку, наложил травы, сделал дырочки для воздуха и унес.
В России я его как-то спросил:
– А как же сверчок-то из Виши?
– Представь, я его в гостинице забыл. Какая досада.
* * *
Шла война. Федор Иванович устроил в своем московском доме лазарет. Жена и его дочери были сестрами милосердия. Доктором он взял Ивана Ивановича Красовского.
Шаляпин любил свой лазарет. Беседовал с ранеными солдатами и приказывал их кормить хорошо. Велел делать пельмени по-сибирски и часто ел с ними вместе, учась у них песням, которые они пели в деревне. И сам пел им деревенские песни. Когда пел:
Ах ты, Ванька, разудала голова,
На кого ты меня, Ванька, покидаешь,
На злого свекра… –
то я видел, как раненые солдаты плакали.
* * *
Вспыхнуло Октябрьское восстание. Шаляпин был в Москве и приходил ко мне ночевать. Был растерян, говорил:
– Это грабеж, у меня все вино украли. Равенство, понимаешь ли. Я должен получать, как решил какой-то Всерабис[1], 50 рублей в день. Как же? Папиросы стоят две пачки 50 рублей. Никто не может получать больше другого. Да что они – с ума сошли, что ли, черт возьми! <…>
<…> Я к Луначарскому, а он мне: «Я постараюсь вам прибавить, вы только пойте на заводах, тогда будете получать паек». Да что они – одурели, что ли?
– А что же Горький-то, Алексей Максимыч? Ты бы с ним поговорил.
– Я и хочу ехать в Петербург. Там лучше. У Алексея Максимыча, говорят, в комнатах поросята бегают, гуси, куры. Здесь же жрать нечего. Собачину едят, да и то достать негде. Я, вообще, уеду за границу.
– Как же ты уедешь? А если не пустят? Да и поезда не ходят.
– То есть – как не пустят? Я просто вот так пойду, пешком.
– Трудновато пешком-то… да и убьют.
– Ну, пускай убивают, ведь так же жить нельзя! Это откуда у тебя баранки?
На столе у меня лежали сухие баранки.
– Вчера с юга приехал Ангарский. Я делал ему иллюстрации к русским поэтам, так вот он дал мне кусок сала и баранки.
Шаляпин взял со стола баранку, отрезал сала и стал есть.
– А знаешь – сало хорошее, малороссийское <…>.
Болезнь
Федор Иванович часто говорил мне, что редко вспоминает Россию, но каждую ночь видит ее во сне. И всегда деревню, где он у меня гостил.
<…> – Сплю на сеновале у тебя, и подходят какие-то люди, тихо подходят и поджигают сеновал. Я вскакиваю, окруженный огнем. Не вырваться – вокруг ничего, кроме огня. Я, брат, бром принимал – не помогает.
* * *
Шаляпин все худел. Когда я к нему пришел, он лежал в постели. Потом сел и стал одеваться, напевая из «Бориса Годунова». Меня поразила худоба его ног.
– Хотят устроить мой юбилей – пятидесятилетие моей артистической деятельности. Хотели устроить теперь. Но я не согласился ускорить празднество, так как по-настоящему остался еще год. И я всегда был честным артистом. Понимаешь – честным артистом! Голоса у меня еще хватит.
В глазах его была усталость, и они глубоко сидели в орбитах. Были в них и какая-то мольба, и скупость старика.
Он хотел шутить, но тут же впадал в уныние.
– Вот ты не боялся, Константин, народа, а я боялся всегда… «Восторженных похвал пройдет минутный шум»… Ничего – вот отпою, тогда начну жить. Ты особенный человек, Константин, я всегда удивлялся твоей расточительности… Хорошо мы жили у тебя в деревне.
– Да, – согласился я.
– И вот – минулось… И я как-то не заметил, как все это прошло. Всегда думал: вот перестану петь – начну жить и с тобой поеду на озеро ловить рыбу. В Эстонии хотел купить озеро. И куплю. Еще года два попою, и шабаш! Это вот грипп мне помешал. У меня после него какой-то камень лег на грудь. Что-то тут не свободно…
– Это, наверное, нервное у тебя.
Шаляпин пристально посмотрел на меня.
– Ты как находишь, я изменился?
– Нисколько, – солгал я. – Как был, так и есть.
– Разве? А я похудел. Это хорошо для сцены. Помнишь, вы дразнили меня с Серовым, что у меня живот растет? Я приходил в отчаяние. А теперь, смотри – никакого живота.
И он встал передо мной, вытянувшись. Его могучий костяк был как бы обтянут кожей. Это был больной человек.
– Мне бы хотелось выпить рюмку водки и закусить селедкой. Просто – селедкой с луком. Не дают. Кури, что ты не куришь? Мне нельзя. Задыхаюсь. <…>
<…> Савву Ивановича (Мамонтова) я вспоминаю. Не будь Саввы, пожалуй, я бы не сделал того, что я сделал. Он ведь понимал. Ты знаешь ли, я любил только одного артиста – Мазини. Меня поражало – какое чувство в нем, голос! Небесный голос. И сам он был, брат, парень хороший. Восьмидесяти лет женился. И какая женщина. Молодая, красавица. Я ее видел. Любила его. А ты знаешь, в жизни он, кажется, был бабник.
– А ты, Федя, никогда бабником не был?
В его глазах вдруг показалось веселье – прежний Федя взглянул на меня. Он рассмеялся. И так же внезапно лицо его омрачилось. Он глубоко о чем-то задумался, как бы отряхивая рукой несуществующие крошки со скатерти…
– Я, в сущности, не знаю, за что на меня Серов обиделся. Ты не знаешь?
– Нет, не знаю. Я спрашивал – он молчал.
– Непонятно. Как-то на меня все обижаются. Должно быть, характер у меня скверный. Дирижеры все обижаются, режиссеры тоже. Их ведь прежде не было, а потом вдруг столько появилось! И все ерунду делают… Постановки!.. Они же ничего не понимают. Вот, ставили фильм «Дон Кихот». Я в этом деле не понимаю… Я послушно делал все, что мне говорили. Я бы сделал по-другому. Помнишь, когда я пел Олоферна, ты мне показал фотографии с ассирийских фресок, как там пьет из чашки какой-то ассирийский воин. Я так и сделал. Надо, чтобы артист был – нутро артиста! А теперь артистов делают… Ну-ка, пускай закажут нового Шаляпина. Пускай заплатят. Не сделать! Да и денег не хватит. Говорят, что дорого я беру. А что это стоит – никто не знает. В сущности, ведь меня всегда эксплуатировали. Дурак был… Я, конечно, теперь тоже не беден, но все же, сколько же с меня содрали! Есть, брат, отчего задуматься. Ты говоришь, что я мрачен, – будешь мрачен.
Федор Иванович сердился и все водил рукой по скатерти, как бы стряхивая невидимые крошки.
(Окончание следует)
* Из книги: Константин Коровин вспоминает… М.: Изобразительное искусство, 1990. Составители, авторы вступительной статьи и комментариев И.С. Зильберштейн и В.А. Самков. Публикация подготовлена Г. Смоленской. Продолжение. Начало см. в № 3 за 2011 г.
[1] Всерабис – Всероссийский профессиональный союз работников искусства.