№ 57-2015-5 |
«Я пошел со своими часами к Буре, хотел отдать их в починку. Буре, заглянув в часы и повертев их в руках, улыбнулся и сказал сладковатым голосом:
– Вы, мсье, забыли их завести.
Я завел, и часы опять пошли» (из письма А.П. Чехова к начинающей писательнице).
Эти почти детские в своей простоте строки – законченная чеховская миниатюра.
Автор «Пестрых рассказов» и «Шалостей» (другое название не прошедшего цензуру сборника – «Шалопаи и благодушные»), молодой Чехов дебютировал пародийным «Письмом к ученому соседу». Письма лежат в основе многих его рассказов. По сути, вся история словесности – это письма, адресованные нам, читателям. Одна из примет современной литературы состоит в том, что писатели в поисках родственной души все чаще вовлекают в соавторы и собеседники русских классиков, делают их персонажами своих книг, «аукаются» с ними, сближая эпохи[1].
«Чеховские мотивы» Алексея Смирнова – диалог, зеркало отношений нашего современника с Чеховым, с его временем, прозой и перепиской. Он не подражает ему, не пересмешничает, это живое общение, игра на равных, счастливый синдром культурной памяти – припоминание, как говорил Н.К. Рерих. Это потребность «побыть Чеховым» и с Чеховым; перекликаясь именами и смыслами, словно продолжить прерванную когда-то беседу…
Алексей Смирнов, прикоснувшийся своими рассказами к миру Чехова, не впервые публикуется в нашем журнале. Поэт, новеллист, переводчик, автор книг о Владимире Дале, Козьме Пруткове, о Рыцаре Культуры Иване Цветаеве[2], он еще и химик по образованию, специалист в области кристаллографии.
В литературной «перекличке» Смирнова угадывается органическое родство с чеховской манерой письма, культурный код, которому отзовется и улыбнется тот, кто любит Чехова.
Говорят, литература дело одинокое, и чтение дело одинокое, и Чехов у каждого свой. У него была печатка с надписью: «Одинокому везде пустыня…» Но какое долгое, какое отзывчивое эхо у этого имени! Сколько противоположных суждений о Чехове высказано в девятнадцатом, двадцатом веках, в наши дни. И как переплетаются они с запросами разных эпох, с тем, что сам Антон Павлович думал о себе в разные годы.
«Хорошо вспомнить о таком человеке, тотчас в жизнь твою возвращается бодрость, снова входит в нее ясный смысл», – говорил о Чехове Максим Горький. А Короленко, один из первых чеховских читателей, писал: «…нотки задумчивости, лиризма и особенной, только Чехову свойственной печали, уже прокрадывавшейся кое-где сквозь яркую смешливость, – еще более оттеняли молодое веселье этих действительно “пестрых” рассказов».
Сам Чехов, «от нечего делать» сочинивший в 1888 году водевиль «Медведь», сокрушается: «Ах, если в “Северном вестнике” узнают, что я пишу водевили, то меня предадут анафеме! Но что делать, если руки чешутся и хочется учинить какое-нибудь тру-ла-ла! Как ни стараюсь быть серьезным, ничего у меня не выходит…» Приступы самоуничижения случались у него нередко: «Вздумал пофилософствовать, а вышел канифоль с уксусом»; «Мой мозг машет крыльями, а куда лететь, не знаю».
Время Пушкина и Лермонтова называют эпохой чести, время Толстого и Достоевского – эпохой совести. Современники Чехова упрекали его в отсутствии «принципов» и «направления». «Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня главной сути, а ложь героев с их правдой», – объяснял Антон Павлович оппонентам.
В 1897 году он напишет в своем Дневнике: «Между “есть бог” и “нет бога” лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его, и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало». Вон оно как! Звучит обидно, но, если вдуматься, Чехов сформулировал здесь задачу Культуры на столетия вперед.
Сергей Дурылин, знающий цену двуединой полноте бытия, говорил о «пушкинской культуре и пушкинском благородстве» чеховских книг: «Чехову дана золотая мерность правды и красоты, должного и недолжного…»
Сближая времена и поддерживая шутливость Антона Павловича, Смирнов напоминает нам, что юмор составляет необходимую часть того «полезного вещества», которое формирует «кристалл души» Чехова и определяет масштаб и обаяние его творческой личности.
Хорошо сказал критик Владимир Лакшин, один из тонких и чутких ценителей литературы: «У Чехова как в жизни, все вперемешку, и самые важные и задушевные мысли идут часто в очередь с будничным сором мелочей. Самое главное будто нарочно, из застенчивости и нежелания выглядеть назидательным, закутано порой в пустяки. Но читатель всегда расслышит это главное…» Лакшин делится наблюдением: чем лучше, доверительнее относится Чехов к человеку, тем свободнее, непринужденнее, острее и веселее он выстраивает диалог – без тени почтения к собственной персоне и притеняя шуткой живую нежность к собеседнику. «Юмор Чехова, – пишет Лакшин, – надо заслужить, как доверие».
Мне кажется, Алексею Смирнову Антон Павлович в доверии бы не отказал.
Рита Вебер
Алексей Смирнов
Чеховские мотивы
Часы
У старого токаря Саввы Егоровича были карманные часы на серебряной цепочке. Но с некоторых пор они показывали не действительное время, а то, какое взбредет им в голову. То 10.10, а потом вдруг 12.21 или 5.50. А бывало, что застрянут и ни с места. Зато потом полетят, полетят как сумасшедшие, и среди ночи покажут 8.08. Савва Егорович их и тряс, и к уху прикладывал, и пальцем щелкал по стеклышку, вроде щелбана давал за строптивость, и завод закручивал до упора – ничего не помогает. Стрелки сами крутятся куда хотят: то вперед, то назад. Весь режим жизни токарю сбивают. Ни своевременной еды, ни сна, ни работы – всё кувырком. Решил пожаловаться на исповеди батюшке, отцу Ювеналию. Спрашивает:
– Батюшка, у вас часы есть?
– Есть.
– А какой державы?
– Не знаю. Мне подарили.
– А в мои как будто нечистый, прости Господи, вселился. То вперед бегут, то назад отскочат, то застопорятся, словно кто копытцем по стрелкам шибает или рожками шестеренки клинит.
– Покажи.
Отец Ювеналий взял часы. На них было 19.19. Тряхнул – скакнуло на 23.32. Приложил к уху – отскочило на 14.41. Дал щелбана – еще отскочило. Закрутил до упора – стало 21.12. Выждал минуту – опять, как и было, 19.19. Что за… прости, Господи? И так рассудил:
– Тут, Савва Егорыч, в механику хитрость, разумению неподвластная, закралась. Слушай меня. На Водосвятие под колокольный звон окуни ты часы семь раз в святую воду со словами: «Уймись и изыди! Изыди и уймись!..» Бог даст – поможет.
Потерпел Савва Егорович до Водосвятия и окунул под колокола часы семь раз в святую воду. Окунет, для верности подергает за цепочку, как будто окунька на крючок поймал, и наружу вытащит. Снова окунет, подергает, вытащит. Так семь раз. Часы и остановились. Насовсем.
– Ну вот, – сказал батюшка. – Слава Тебе, Господи! Изгнали хвостатого.
Записки старой собаки
Января дня 17-го
Солнышко. Около трактира намело чистого снежку, всю грязь прикрыло. Очень приятно. Лапы не проваливаются, и глядеть весело.
С утра кухарка выбросила прямо на снег кучу говяжьих костей. Они еще теплые и с остатками вареного мяса. Люди – странный народ! Самое вкусное не едят. Им даже в голову не приходит, какое это наслаждение – погрызть мозговую косточку, покопаться носом в помоях, а то и слямзить кабачковую лепешку с кухни и зарыть про черный день где-нибудь в тайном месте.
Марта дня 28-го
Снег у трактира растаял, и вся грязь вылезла наружу.
Сегодня знакомился с новыми друзьями. Гоняли вокруг заведения, облаивая друг друга почем зря, перепугали кухарку, передрались из-за костей, а после справили свадьбу. Кофейный пудель с претенциозной, на мой взгляд, кличкой Артемон, как жених-очевидец, правдоподобно запечатлел событие в стихах:
Хоровод клубится брачный,
Где кобенятся кусты,
Сцеплен силою собачьей:
По носам метут хвосты.
Ав!
Июля дня 9-го
Вечером прогуливался лугом вдоль тракта, и ко мне прибилась кака-то смазливая дворняжка. Представьте себе, немедленно выясняется, что она свободна и полна решимости. Суббота. Настроение приподнятое. Мы устраиваем призывную возню на траве, и я приглашаю непоседу отужинать в трактир.
Но тут откуда ни возьмись выскакивает еще одна любительница готовой кулинарии, вертя хвостом в мою сторону и скаля зубы на дворняжку. Соперницы затевают перебранку. Дело едва не доходит до драки. Я сохраняю нейтралитет. Жду, кто возьмет верх и составит мне компанию. Но силы равны. Одна претендентка крупней, зато другая берет шустростью. К трактиру подкатываем втроем.
Что у нас сегодня в меню? Принюхиваюсь. Так… Цыплята табака. Шкварки. Фаршированная щука… Выбор есть. Ананасы я не ем. Шампанское не лакаю. Оно колет язык и бьет в голову.
За дверь проникаю без труда – кухарка меня знает, а спутниц видит впервые и отказывается пускать наотрез. В итоге – я лежу на коврике под граммофоном, подвывая Шаляпину, а дамы ругаются на улице под дверью.
Нехорошо получилось.
Октября дня 13-го
Ну-ну, попищите мне, щенки! Каким ветром вас надуло? Что-то я не помню, что давал кому-нибудь повод заподозрить себя в избытке темперамента.
Трактир закрыт. Все ушли на японский фронт. А вы думали – куда? На лужок?.. Пища растет в цене. Голодный молодняк рыщет по помойкам. Ровесники стареют. Из чувственных удовольствий у меня осталось только одно – лепешка от 17-го января.
Встреча в пустыне
Портной Протопопов брел по пустыне, где не было ни одного колодца, ни единого водомёта, а от окрестных болот поднимались едкие сернистые испарения – следствия природных процессов.
Впереди показалась рессорная коляска, в каких ездят обыкновенно начальники пробирных палаток и оригинальные мыслители.
Когда коляска поравнялась с Протопоповым, из нее воздвигся указующий перст, и раздался грозный глас:
– Путник, по пустыне бредущий! Знаешь ли ты, что в слове водомёт Аж2О, тогда как в слове process Аж2S?
– Еще бы! – нимало не смутившись, ответил портной. – Я даже знаю, что в моей собственной фамилии – Protopopov – Аж3PО4!
Переписка
Чехов – Левитану
Сижу без денег.
Левитан – Морозову
Чехов сидит без денег.
Морозов – Левитану
Посылаю вам две тысячи для Чехова.
Левитан – Чехову
Получите две тысячи от Морозова.
Чехов – Левитану
Я не просил этих денег, не хочу их и прошу позволить вернуть.
Левитан – Чехову
На каком основании?
Чехов – Левитану
На том основании, что они пятнают мою честь. Я выгляжу бессовестным в собственных глазах.
Левитан – Чехову
«Пятнают честь»?.. А вы не боитесь обидеть отказом Морозова?
Или меня, который хлопотал?
Чехов – Левитану
Конечно, вернуть деньги надо в такой форме, чтобы никого не обидеть.
Левитан – Чехову
В какой же, позвольте спросить?
Чехов – Левитану
Могу я, например, внезапно разбогатеть?..
Левитан – Морозову
Чехов благодарит, но от денег отказывается. Ему приснилось, что он разбогател.
Морозов – Левитану
Пусть проснется и не выдумывает.
Левитан – Чехову
Морозов просит принять деньги и больше к этому не возвращаться.
Чехов – Левитану
Собаки! Благотворители! Охотники запускать лапу в чужой кошелек и набивать его так, чтобы он разбухал от дукатов!
Знайте: я отомщу, и месть моя будет ужасна! Как только издатель Маркс купит меня с потрохами, я пошлю вам каждому по пять тыщ рублей серебряными рублями!
В нумерах
№ 19
Три дня как здесь поселилась дама лет пятидесяти пяти. Художница. До обеда не выходит к завтраку. Красится.
№ 15
А в этот нумер въехала пригоженькая травести с бантиками. Обедает в ужин. Перед ужином, как ребенок, играет в куклы или выпрыгивает на одной ножке из комнаты и вдруг, почувствовав себя уже не дитятей, но отроковицей, картинно и чинно зажигает с коридорным медовые свечи.
№ 17
Между сих разместился писатель. Весь день спит, ужинает ночью, а до рассвета пишет жалобы на извозчиков, которые мешают ему спать днем.
Исповедь старца Антония Крымского
«Матушка!
Если бы я знал, с чего начать, то никогда бы в жизни не начал с того, что Крым зимой похож на выстуженный и отсыревший рай, от которого всё мозжит. Он продут насквозь такими ветрищами, засыпан такими мокрыми снегами, что здешние гнилые +5 куда хуже наших ядреных –20-ти. Аквариум с рептилиями некому содержать, гадов не на что кормить, они разбежались, и вот вокруг по горам извиваются беззубые гадюки и молодые крокодилы, клацающие холодными клыками.
Мороза нет, но погода поганая. Пишу эту исповедь не в кабинете своей иеромонашеской кельи, а в уютной спаленке, ибо здесь есть печка, а в кабинете температура почти такая же, как на улице.
Однако и у печки исповедоваться тоже не мед. Вначале сел к ней спиной. Спине жарко, в затылок печет, а грудь и руки мерзнут.
Повернулся наоборот.
А теперь спина стынет, зато в грудь и в руки пышет жаром, как прежде в спину. Правда, есть еще две позиции: правым боком и левым боком. Исповедуюсь в каждой.
Спиной к печке
Сперва покаюсь в прегрешениях самых легких.
Что с меня взять? Представьте, матушка, поутру молюсь об упасении от переедания и дрёмы. Потом весь день ем и сплю, всхрапывая, как целый собор архимандритов. Вечером встаю на шаткую табуретку и, словно с амвона, фарисействуя, боясь оскандалиться и свалиться, предаю анафеме чревоугодие, сонливость, после чего, пожелав себе ангела к ночи, с чистой совестью укладываюсь под одеяло, намереваясь заснуть сном праведника. Ан не тут-то было. Сон мой тяжел, и снятся мне все какие-то кухни, кухни, кухни, а в них – колбы, колбы, колбы, то со льдом, а то такие, что кипят на огне и брызжут слюною расплавленной. Думаю: не от переедания ли чудится?
Сон и пища поглощают короткий зимний день так, что времени на работу совсем не остается. Какой-то я заторможенный. Или сказывается возраст? Ума не приложу. Иной раз по весне и захочешь хоть розочки развести или анютины глазки. Придет лето, будут радовать взор. А то дай, думаю, засяду-ка за житие, опишу день за днем свою неправедную жизнь, чтобы юноши лет через эдак зачитывались и спрашивали друг у друга: «А ты, нечестивец, читал «Житие старца Антония Крымского»? Нет?! Иди и погрузи лицо свое. Вот где кладезь премудрости, лишенной словесного сору!»
И, как Вы полагаете, матушка, чем дело кончается? А тем, что подсунет мне нечистый какую-нибудь книженцию для отвлечения, хоть вот эту:
Стихи Параши Тарарашкиной,
ею самою сочиненные
Раскроешь – и начинаешь осуждать, и начинаешь осуждать… Что это за признание?
Один порыв сплошной, суммарный…
Разве в стихи годятся такие паршивые словечки, как сплошной или того пуще: суммарный?
А то вдруг:
Ощупывал палкою прочность поверхности снега…
Зачем же прочность? Точно речь идет о ступеньке или о порожке. Нужно плотность, а не прочность. И поверхность снега – неловкое выражение.
А как Вам такое:
Никифор отделился от столба
И крикнул: «От столба я отделился!»
Надо же и в голове что-то иметь, а не только перо и бумагу. Так меня Параша заведет, что сижу и осуждаю вместо того, чтобы трудиться самому и воспевать хвалу Всевышнему. С другой стороны, возвращаясь к стихам, а что тут хвалить? Что тут хвалить, скажите на милость?.. Но ведь есть что! Человек при деле, к тому же чувствую по книжке, что госпожа Тарарашкина только прикидывается богемой и кромешной дурою, а так – рассудительная, добрая женщина. Ей бы в монастырь уйти, ежели набожна, была бы примерной послушницей, а стихи не ее епархия. Стихам подавай женщин самовольных, нервных, переменчивых, в словесах изощренных, не знающих страху Божьего.
Честное слово, руки уже окоченели и грудь стынет.
Переворачиваюсь.
Лицом к печке
Хорошо, что вспомнил!
Мне Лиана Львовна платок дарила оренбургский из серого пуха. Для тепла. Сейчас спину прикрою, погодите минутку… Ну, вот.
Вчера заходил в келью трудник Максим-босяк. По Волге баржи тягал с бурлаками. Такой силач! Насажает полную баржу бурлаков и один тянет против течения от Астрахани до Нижнего. Как пупок не развяжется! Отрастил усы, неотесан, груб, а душа нежная. Надо его с Лианой Львовной познакомить.
Максим принес крымского вина – «Фанагории». Игристая шипучка. Рецепт старинный: сок забродившего на лозе винограда, утренняя моча горного козла (взятая натощак) и побольше дрожжец. Пить можно, не отравишься, но что ни глоток, то отрыжка. В обществе даже неприлично. Мешает разговору. Опять же винопитие – грех. Но без него в кабинете, например, околеешь и не успеешь исповедаться перед тем, как отойти. Каюсь, матушка, согрешил. Выпили этих дрожжей, в голове зашумело, и стал я Максимку наставлять и похваляться перед ним:
– У тебя еще мозги зеленые, в крапинку, хоть и силищи немерено. Не сиди сиднем. Плюнь ты на свой Нижний. Ничего не высидишь. И в Крыму тебе делать нечего. Тикай в Москву, езжай в Питер. Всё – там. А тут один миндаль цветущий. И то не круглый год. Про Нижний я уже молчу.
Послушай меня. Я в твои годы весь Торжок пешком прошел, всё Лефортово. Из Святой земли не вылезал. Сколько на Форосе с католиками красного перепил – мамочки мои! – бургундского, брюссельского, амстердамского… В нашу веру хотел их обратить и перевести на кагор, но хуже нет обращать упертых. Я бы и до Каира дошел, если б выдерживал крик ревущего верблюда. А где был ты, босяк? По Волге шлепал? Как колесный пароход… Полюбил я тебя: душа у тебя нежная. Но ты есть большой невежда, а главное, женщин не знаешь. А женщина – уу!.. – это, брат, энциклопедия. Надо тебя с Лианой Львовной познакомить.
Максим отвечает, окая:
– Отчего же, познакомьте. Мы тоже не лыком шиты.
И достает из кармана две сигары.
– Угощайтесь. Это я на Джермин-стрит покупал. В Лондоне.
Вот как он, грех-то, заманивает. Сперва «Фанагория», потом похвальба, а там и сигары… Помилуйте, матушка! Отпустите провинности мои нестрашные.
Правым боком к печке
Завидую я босяку. Он молодой. Его кровь греет. Ему и печка – что есть, что нет. Он и так счастлив. А то перемахнет через монастырскую ограду и – айда! – к своим бурлакам на Волгу или в Москву к старообрядцам на Рогожскую заставу. А то! Новизны ищет. Что ж, вольному воля.
А мы, матушка, в Крыму спасаемся по-стариковски, и ничего нового нам уже не нужно. Это поначалу все делают вид, что устали от старого, требуют новизны, однако новое быстро приедается, поскольку из старого мы имеем лучшее, а из нового всё подряд. Новое еще не устоялось, отстоя нет, всё вперемежку: и доброе и дурное. Вслед за новым опять захочется сладенького, старенького, а пока оно возвращается, глядишь, и прошлая новизна отстоялась без нашего ведома, без нашей суеты. Как хорошо! И шевелиться не надо. Сам собой приходит день, сама собой приходит ночь.
Сегодня с утра заходила в келью Лиана Львовна. Принесла мне фарфоровую чашку кузнецовскую чай пить, а то я свою разбил. Еще принесла шоколад и анчоусы. Попили китайского жасмина с шоколадкой, хорошо поговорили: о болезнях, о политике, об удобрениях. На миндале уже побелели почки, скоро зацветет. Закинул удочку насчет Максима. Лиана Львовна готова взять его под опеку. Как считаете, матушка, простятся мне винопитие с чревоугодием, если я двух хороших людей познакомлю и из этого знакомства толк выйдет?
А правый бок мне так напекло, что сил нет терпеть.
Поворачиваюсь.
Левым боком к печке
Пока был я молод, пока жил в Москве, в Камергерском, ходили обо мне слухи, что законным браком женат я на Дусеньке-артистке, противозаконным – на суфлере, а сожительствую с шестью канарейками. Каюсь за тех, кто навел на меня эту напраслину, как и за тех, кто утверждал, будто попутал меня бес ревности. Жену свою, дескать, держу, как рабыню, в подполе с картошкой, посадив на хлеб и воду, и только по четвергам откидываю крышку, командую: «Вылезай!» – и позволяю побывать в Художественном театре. Не верьте, матушка, этому вранью – ни единому звуку. Никаких препятствий половине я не чинил, начиная с медового месяца, когда положил жену в чемодан и отправил багажным вагоном в Швейцарию. Обратно велел вернуться не скоро, попутешествовав по разным странам, пока не надоест, и вернуться отдельно от чемодана, а его набить доверху всякими женскими причиндалами: флакончиками, тюбиками, булавочками и прочей щепетильностью, которая так тешит взор мужа, услаждает его обоняние, притягивает к себе подушечки пальцев и покалывает воображение. В Швейцарии Дусенька долго не задержалась, поскольку встретила нашу знаменитую поэтессу госпожу Парашу Тарарашкину, и та накинулась на Дусю с чтением стихов, ею самою сочиненных. Спасаясь от Тарарашкиной, Дусенька добралась до Венеции, где ее, – не сомневаюсь, что тщетно, – пытался обратить в свою веру гомеопат Дудкин из Таганрога. Но Дуська была непоколебима, и гомеопат остался в задумчивости наедине со своими порошками. А она тем временем в Лондоне познакомилась с Максимом-босяком еще раньше меня и тем более раньше Лианы Львовны, которая только собирается… Дуся всех опередила, и пока я подливал водичку нашим канарейкам (если б они у нас были!), она в Монте-Карло, в обществе молодых крокодилов просаживала те дукаты, которыми я на дорожку набил ее зимние сапоги по самые голенища…
Миндаль тех лет отцвел давно, и я вспомнил их только затем, чтобы исповедаться перед Вами, матушка.
Помолитесь в Вашей смиренной обители за припадающего к стопам Вашим недостойного страстотерпца
иеромонаха Антония»
[1] Журнал «Иностранная литература» недавно посвятил этой теме целый номер («ИЛ», 2013. № 4), а наш журнал откликнулся на нее в рубрике «Библиофил» // Культура и время. 2013. № 3. С. 306–313.
[2] См.: Алексей Смирнов. Иван Цветаев. История жизни (фрагмент книги); Наталья Ванханен. Рыцарь Культуры // Культура и время, № 1, 2014. С. 183–191.